Персональный сайт писателя Ивана Зорина | «Шопенгауэр»
15785
post-template-default,single,single-post,postid-15785,single-format-gallery,qode-news-1.0,ajax_updown,page_not_loaded,,qode-title-hidden,qode-theme-ver-12.0.1,qode-theme-bridge,wpb-js-composer js-comp-ver-5.4.2,vc_responsive

«Шопенгауэр»

Так за глаза называли Емельяна Рогова, который мог часами рассуждать о свободе в неволе. Человек осторожный, он шёл по жизни, как кот по подоконнику, однако его взгляд гнул подковы, а тень ломала табурет.
Емельян был сухопар, долговяз и даже в солнечную погоду держал за спиной зонтик. Он крутил его, как трость, и когда тот случайно раскрывался, делался похожим на павлина. Слушали его внимательно, выпучив глаза, прыгали вокруг, как лягушки, а, отходя, качали головой: «Мели, Емеля — твоя неделя!» Таких недель у Емельяна было четыре в месяц. Шагая по улицам подобно перипатетикам, он изрекал максимы, будто выплевывал семечки, и бросал афоризмы, о которые ломали языки.
Однако за ним числились и поступки, искупавшие репутацию болтуна.
«После свадьбы кулаками не машут», — сказал он, обнаружив, что женился на ведьме. И посмотрел в зеркало так пристально, что оттуда пришлось выковыривать его глаза. А неделей позже город пал к ногам заезжей актрисы. Сороки, летевшие впереди поезда, разносили весть о её неотразимости, а позади неё тянулся шлейф самоубийств. Целый день она строила Емельяну глазки, заманивая на ночь в постель. «День общий, ночь — своя», — не поддался он её чарам. Однако был женолюбив. А жена ревнива. Раз выследила его старенькую машину у ворот, за которыми мужу делать было нечего. Ключами Емельян разжился у сослуживца, объяснив, что брак холостяку не помеха. И жена явилась на свиданье, которое назначали не ей. «Ты, ты!» — захлебнулась она, увидев разбросанную по полу одежду, и, чтобы не упасть в обморок, выскочила на улицу.
Это была её ошибка.
Упрямство Рогова вошло в анналы. Педант до мозга костей, он искал иголку в стоге сена, зная, что её там нет, и, в конце концов, находил. По нему сверяли секундомеры, но, как говорится, один раз и палка даёт осечку. Допущенная оплошность кажется тем более странной, что Емельян служил в полиции. Он был на хорошем счету и ловил преступников, руководствуясь принципом: «Смотри, из чьих рук сало едят!» Он брал с поличным, но чаще колол на допросах. Говорили, что вместе с ямочкой, двоившей подбородок, у него открыт третий глаз, которым он, как ящерица, слизывает чужие мысли. Стены быстро делались для Емельяна тесными, но выражения не стесняли никогда. Раз на Вербное воскресенье из церкви с ним выходили его сослуживцы. «Бог пресен, зато дьявол остёр, — подмигнул он, шагая через ступеньку, разрезая облако поправлявших платки смиренниц. — Ставят свечки, а на кухнях грызутся, будь здоров! — Он проницательно щурился, кивая по сторонам. — Чтобы с ними уживаться, приходиться быть сатаной…»
С ним не спорили: в каждом мужчине, как птица в скворечнике, проглядывает женоненавистник.
В тот день Емельян вернулся домой, как обычно — минута в минуту, перекрестившись, утопил звонок, но жена открыла не сразу. «Голоден, как стая волков!» — бросил он с порога, отправляя зонтик на вешалку. Жена промолчала. Всё было, как всегда. Он вёл себя, как уставший охотник, позволяя себе расслабиться и слегка капризничать. Переодевшись в халат, рассеянно топтался у зеркала, по привычке оставляя в нём глаза, и беспорядочно хватал ладонями воздух, будто всё ещё ловил преступников.
— И что дальше? — не выдержала жена.
Он посмотрел, как смотрят дети. Она сделала ход первой, и это была маленькая победа. Наивно выпятив губы, Емельян держал паузу ровно столько, чтобы не выдать себя, потом у него промелькнуло недоумение, будто он только что заметил сбившуюся набок прическу, заплаканные глаза и синяки от оплывшей туши.
— Думаешь оставаться под одной крышей? — покрылась жена пятнами. — Я развожусь!
Он стал серьёзен, тронув лоб, угрюмо пробормотал:
— Что произошло?
Жена обомлела. Она ожидала чего угодно: криков, оскорблений, раскаяния. Но не этого. И теперь была не в силах даже зарыдать.
— Что произошло? — повторил Емельян.
Тревога в его голосе уже смешивалась с раздражением. Жена проглотила язык: её заставляли рыться в грязном белье, вынуждая краснеть за чужие грехи.
— Ты ещё издеваешься… — всхлипнула она. — Это гадко, гадко!
«У разврата двускатная крыша, и с каждой стороны — зверь, — часто вздыхал Емельян, — когда изменяют тебе — душит злоба, когда изменяешь ты — изводит вина».
Но теперь лишь присвистнул, будто собирался выплюнуть зубы:
— Послушай, я устал разгадывать шарады…
И, сдвинув брови, прошёл на кухню.
Отсчитывая нокдаун, глухо пробили часы. Но противник не выкинул полотенце. Это на ринге дерутся до первой крови, в семье — до последней.
— Не делай из меня сумасшедшую! —  взвизгнула жена, прошмыгнув за ним тенью. — Ты был у женщины!
— Ах, вот оно что… — отмахнулся он.
Ему хотелось добавить колкость, но он боялся перегнуть палку.
С месяц они не разговаривали.
— Послушай, твоя ложь жестока, — попробовала она зайти с другой стороны.
— А твои выдумки? — вбил он осиновый кол.
И опять замолчали. А ещё через месяц её прорвало. Полетели кастрюли, упрёки. «Лучше гореть со стыда, чем в аду!» — вырывала она признания, будто тетрадный лист.
Он хмурился и рекомендовал психиатра.
Семейная жизнь, как пригорелая сковородка, — новый обед на ней не приготовишь, а старый не отскребёшь. Емельян держался за свою обеими руками потому что, как чёрт ладана, боялся перемен. «Где найти спутника, — крутил он кольцо на безымянном пальце, — когда каждый бредёт в свою степь…» Молодые возражали, отстаивая свою молодость, а кто постарше соглашался: жизнь не кулич в песочнице — по алюминиевой форме не сложишь.
И всё шло своим чередом: от криков лопались перепонки, по столу барабанили кулаки. Волна за волною, угрозы сменяли мольбы — Емельян разводил руками и был не жёстче обстоятельств.
Неприятности, как ноги, в одиночку не ходят — на службе Рогов столкнулся с крепким орешком. Епифан Лиховерт был из тех, кто не признается даже на Страшном Суде. Правды из него клещами не вытянешь, он и в аду бы вертелся, как юла. На допросах Епифан запирался на десять замков, и прятался в ракушку, как устрица. «Ошибочка вышла, гражданин начальник, — твердил он, состроив на лице обиду. — Я требую доказательств». Помощник Рогова схватил его за руку, когда он вынимал нож из спины последнего свидетеля, и теперь слово законника шло против слова бандита. Помощник бился и так и сяк, по чётным числам превращаясь в добряка, по нечётным — в злодея.
— Молодость, как кошелёк, — подражая Емельяну, пробовал он говорить по душам, — обещает много, а тощает с каждой тратой…
— А желания, как шагреневая кожа, — с кислой миной поддакивал Епифан, — исполняясь, сжимаются.
У него за плечами был университет, и культура сидела на нём, как рубашка. Но — задом наперёд. Словно акула, он мог одновременно и есть, и гадить, ему было море по колено, и слова отскакивали от него, как от стенки горох.
— Ты же знаешь правду, — опустил руки помощник.
— Правда — то, во что веришь, — утирая с глаз божью росу, скалился Лиховерт. — А веришь — во что хочется.
И смотрел блестящими глазами зверя.
По воскресеньям арестантов собирали во дворе. Оставив заточки на свободе, они кривили губы, высовывая острые, как бритва, языки.
— Вечная жизнь, как трава, — вразумлял их тюремный батюшка — овцы вкусят её, а волки останутся не солоно хлебавши!
— Зато земная — как мясо, — огрызался Лиховерт, — и мы её не соло, но — хлебавши…
Подслащать такому пилюлю всё равно, что стерилизовать шприц перед смертельной инъекцией. Его совесть не ведала мук, а душа оказалась за решёткой прежде тела.
Срок истекал, а Лиховерт всё не кололся.
И тогда к нему в камеру спустился «Шопенгауэр».
При разговоре Епифан крутил кукиш в кармане и щёлкал зубами, как загнанная в угол крыса.
— Мне скрывать нечего — грех за версту пахнет, — упирался он, отставив табурет.
По его худой шее, насосом, елозил кадык, поднимая из глубин слова, которые он швырял в лицо следователя. Но слова не оставляли шрамов, иссечённое их ливнем, лицо было непроницаемым, как скала.
— Логика ничего не стоит, — рассеянно кивал «Шопенгауэр». — Убеждают не аргументы, а личности.
Он говорил медленно, будто читал лекцию нерадивому ученику.
— Любой поступок предопределяется волей, одному на роду написано быть бутылкой, другому — штопором.
Вынув руки, Лиховерт стал грызть заусенцы. Очередная порция оправданий, поднявшись, застряла у него в горле.
— Что это? — подозрительно косясь, указал он на листок, торчащий у Емельяна в нагрудном кармане.
— Твоё признание, — безразлично зевнул Рогов, выложив бумагу на стол. — Чтобы не терять времени, я изложил своими словами.
Лиховерт поёжился. Он ждал ловушек, которые, принюхиваясь, как лиса, научился обходить за версту, а с ним играли в открытую.
— Дело ведь не в словах, — сосредоточившись на его переносице, гнул своё Рогов, — один навязывает волю другому, когда его желание победить сильнее.
Ни злорадства, ни превосходства, его речь выражала лишь чистую волю, делающую будущее таким же необратимым, как и прошлое.
— Это как в картах: король бьёт валета.
Лиховерт тупо уставился на холёные ногти. Слова заражали безысходностью, которую он подхватывал, как насморк.
— Твоя взяла… — пробормотал он через час, подписывая признание.
А дома Емельян стоял насмерть, отбив все приступы, и самые опасные — на рассвете.
«Что же, прикажешь мне глазам не верить?» — уже с сомнением шептала жена.
Но он не поддавался на жалость. Его сердце было из кремня, который не сточить ни угрозам, ни состраданию. Из кухни переходили в комнаты, от осады — в наступление, но он выстоял и под огнём, и в рукопашной. «Я сегодня была там, — раз призналась жена, — хозяин встретил меня, как безумную…»
Рогов был не из тех, кто дважды наступает на грабли. Выслушав его исповедь, сослуживец долго смеялся, отказываясь заметать чужие следы. «Сам погибай — а товарища выручай, — уламывал Емельян, покрываясь потом. — Ложь во спасение свята, как правда».
И, в конце концов, тот сдался, взяв грех на душу.
Время ходит кругами, и Емельян был уверен, что жена мечтает снова сверять его по семейным ужинам. «Присядь на дорожку и не будешь ей рад», — учил он её, предлагая семь раз отмерить, прежде чем ударить палец о палец. Он полагал, что жизнь течёт по руслу привычек, которое не сдвинуть и на йоту: в первой половине оно наводняется, во второй — мелеет.
И оказался прав. «Значит, мне привиделось…» — однажды приняла она его игру. Извинения давались ей нелегко: язык заплетался, но она твёрдо держалась сочинённой для неё легенды.
«Измена, как придорожный камень: вблизи — валун, а оглянёшься — деталь пейзажа», — подумал Емельян.
И великодушно шагнув навстречу, обнял её своими длинными руками, показавшимися обоим чужими.
Роговы до сих пор делят стол и постель. Он по-прежнему изменяет, она, следуя его рецепту, закрывает глаза. В своей добровольной слепоте она почти счастлива, и только иногда плачет.
«Волей можно добиться чего угодно, — сквозь слёзы захлопывает она копилку его афоризмов, — только не любви…»