Персональный сайт писателя Ивана Зорина | Антология страха (медико-философское эссе)
15560
post-template-default,single,single-post,postid-15560,single-format-gallery,qode-news-1.0,ajax_updown,page_not_loaded,,qode-title-hidden,qode-theme-ver-12.0.1,qode-theme-bridge,wpb-js-composer js-comp-ver-5.4.2,vc_responsive

Антология страха (медико-философское эссе)

Я пишу эти строки в ожидании результатов онкологической биопсии. Я боюсь. Я очень боюсь. Да или нет? Я гадаю. Я мечусь между отчаянием и надеждой. И вспоминаю свою жизнь. Эксперимент чист, мне сейчас не до фантазий и лицемерия.

Я написал полтора десятка книг, но единственное, что я изучил досконально, и в чём разбираюсь — это страх. За достаточно продолжительную жизнь я испытал его во всех проявлениях, познакомился со всеми его особенностями — от боязни высоты до клаустрофобии, от страха публичных выступлений до панических атак. Агорофобия, танатофобия, страх навязчивости, болезненный страх одиночества, боязнь сойти с ума, страх страха — всё это мне знакомо, через всё пришлось пройти. Из известных мне страхов исключение составила, пожалуй, арахнофобия (боязнь пауков, да и то с некоторой натяжкой, если не распространять этот страх на всех насекомых, в глубоком детстве меня приводили в ужас жужжавшие на окне мухи, при виде которых я принимался рыдать). Половина моей жизни ушла на то, чтобы преодолевать страх или умело его скрывать. Иначе нельзя, в социуме по-другому не выжить. И это при росте метр восемьдесят и весе под девяносто килограммов! При моих габаритах, к которым добавлялось надменно-насмешливое поведение, трудно заподозрить такое. Однако страх, как конвоир, толкал меня в спину, вся моя жизнь выстраивалась по его указателям. Я старался избегать травмирующих ситуаций. Но они нарастали, как ком. Я пытался забиться в угол. Но начинал и там бояться собственной тени. От страха, поселившегося внутри никуда не деться. Это простая истина, которую понимаешь слишком поздно.

Но все по порядку.

Сначала были детские страхи.

Ребёнком я боялся темноты. Воображение рисовало мне чёрную руку, о которой я услышал от сверстника (всегда найдётся такой любитель попугать), тянущуюся к моему горлу из-под кровати. Засыпая со светом, я до слёз просил мать, укладывавшую меня, дождаться пока усну. Читая страшные сказки, я дрожал, представляя себя на месте мальчик-с-пальчика, попавшего в лапы злого великана. Мой район славился тогда хулиганами, впрочем, достаточно безобидными, демонстрировавшими свою власть, ограничивая унижения словами. Если, конечно, они не встречали отпор, но это был не мой случай. Я просто не выходил лишний раз на улицу. А дома множество раз мысленно переживал встречу с ними. И она была гораздо ужаснее, чем та, что однажды случилась наяву. Меня обозвали слюнтяем, отобрали какую-то мелочь, и на этом всё закончилось. Это заняло не больше пяти минут. Но мне хватило месяца переживаний. И память об этом до сих пор хранится (эмоция была так сильна, что я помню их прозвища, производные от фамилий, смешные, но тогда казавшиеся грозными). В школе по пять раз на дню возникают стычки с одноклассниками. Почти на каждой перемене, но у меня потом весь урок бешено колотилось сердце, и было совсем не до учёбы. Я представлял, как меня дождутся после школы, и чем всё обернётся. Воображение рисовало мне худший сценарий. И хотя меня никто никогда не встречал, обидчики всё тут же забывали, этот опыт ничему меня не учил. На следующий день всё повторялось. Иногда я думаю, что лучше бы один раз меня крепко поколотили, я бы приобрел опыт, и больше бы не боялся неизвестно чего. А так это превращалось в пытку, о которой никто не догадывался. Обнаружить свой страх, пожаловаться родителям, для меня казалось постыдным, и от этого делалось невыносимо вдвойне. Так я и жил в частном аду, из которого не видел выхода. Понемногу я научился приспосабливаться, не подавать вида, что боюсь, держаться стойко, ведя себя так, будто с меня всё как с гуся вода, хотя потом ещё очень долго рисовал в воображении «ужасную» сцену, выходя из неё с достоинством, мысленно побеждая противника, как д Артаньян. Так я зализывал раны. Но хуже было другое. Оборотной стороной моего страха было то, что я лез на рожон, провоцируя конфликт. Классическое поведение! При этом трусом меня не считали. Как я узнал, повзрослев, я слыл даже смельчаком. Это лишний раз говорит о том, что ни мы не представляем, какое впечатление производим, ни о нас окружающие толком ничего не знают. Мы для них чёрный ящик. Я был невротик, и в глубине знал это, скрывая от других свой порок. Учился я хорошо. При таком складе характера, это было несложно, всё к этому вело. К тому же мать, сама преподаватель, очень властная и эгоистичная, тряслась надо мной наседкой в начальной школе, не останавливаясь перед подзатыльниками, когда готовила со мной уроки. Она называла это «направить в колею», чтобы дальше я смог учиться прилежно уже самостоятельно. Она добилась результата, я до сих пор ненавижу чистописание, зубрежку и таблицу умножения, заплатив за успеваемость слишком высокую цену. Когда учитель водил пальцем по журналу, вызывая к доске, я инстинктивно вжимался в парту, а, если пуля пролетала мимо, облегчённо вздыхал. Мать, школа, общество воспитывали во мне страх оказаться хуже других, боязнь получить двойку, прививая комплекс отличника. Я и подумать не смел, что будет, если меня исключат из школы, для меня это рисовалось апокалипсисом. Теперь для меня очевидно, что ничего страшного бы не произошло, просто моя жизнь пошла бы по иному пути, как знать, может, и лучшему, но тогда это казалось хуже смерти. Страх имеет свойство никуда не исчезать, но только накапливаться, подчиняя себе. Если один раз тебя ограбили в тёмном переулке, ты будешь обходить его стороной. Это обучающая функция страха заложена в нас природой. Она, безусловно, полезна. Но до какой степени стоит идти у неё на поводу? Оберегая себя, рискуешь прожить человеком в футляре. В детстве я не любил оставаться дома один, а гулял всегда с товарищем и не далеко от дома, словно ощущая собственную незащищенность. (Позднее это вылилось в одну из мучительных фобий, но об этом дальше). Я избегал сюрпризов, случайностей, перемен, неожиданностей, всё должно было подчиняться неизменному ритуалу (да так оно и было), всё должно было быть прозрачно, ясно и просчитываться наперёд. Отступление от привычного распорядка вселяло смутную тревогу. (И это тоже привело с шаржированием черт характера с возрастом к раздражению по поводу оставленных не в том месте тапочек или лежащего на другой полке тюбика зубной пасты). При этом я, как и все мальчишки, обожал книги о приключениях в прериях и дебрях Борнео. Там я был смел, решителен и совершенно спокоен. Но моё детство проходило в мучительных терзаниях, как у пугливого зайца, и, хуже того, я считал это нормой, думал, что это и есть сама жизнь, такая же, как у всех.

Тогда же я впервые испытал ещё один страх — страх смерти. О танатофобии, считающейся корнем всех страхов, написано столько, что говорить о ней в общем, повторяя других, не имеет смысла. Я поделюсь только личным опытом. Было мне тогда лет шесть, слепило июньское солнце, мы жили на даче, и я вышел за калитку на огромную залитую светом поляну. Мне было лет пять-шесть, не больше. Помню рваный сачок, с которым я гонялся за бабочками, море душно пахнувших цветов, трав, доходивших до пояса и щекотавших голые коленки, невыносимую жару, заставлявшую то и дело прибегать на веранду пить холодный шипучий квас, а ещё — одиночество, когда утопал на поляне, слившись с пестрым разнотравьем. Был полдень, и дачники прятались от солнца в тени яблонь на своих участках, так что на дороге возле заборов — ни души. Я рассматривал на ладони жука — зеленоватый отлив, растопыренные лапки, наивное и упрямое желание ползти к моему мизинцу, — потом, когда мне наскучило, встряхнул рукой и, прищурив глаз, долго наблюдал его полёт. И тут случилось это. Меня пронзил страх, в мгновенье я осознал: всё это, и жук, и поляна, и солнце — пребудет всегда, а я исчезну, умру, как моя бабушка, о которой рассказывала мать, когда мы пришли к ней на могилу. И где я буду, когда меня не будет? Нигде? Оцепенев от ужаса, я уже не слышал гуденья пчел, не видел яркого солнца, крепко сжав сачок, я чувствовал лишь стук своего сердца. Сколько это продолжалось? Минуту? Час? Потом мне захотелось закричать, и я бросился к родителям. Однако рассказать о своих чувствах не решился. Мне было стыдно за свой страх, взрослые ведь тоже знают, что умрут, но это не мешает им улыбаться. Целый день я просидел у окна, слушая жужжанье мух, рассматривая трепавшуюся в углу паутину. Я не мог успокоиться, и от того, что за стенкой раздавались голоса, мне не делалось легче. Тогда я впервые понял, что каждый на свете один, раз его никто не спасёт от смерти. Но как жить с такими мыслями? Я мучительно искал выход, который нашёл только к вечеру. Конечно, я должен умереть, пришло мне на ум, но не скоро, пока я ещё маленький, а к тому времени придумают таблетку, как от больного горла, я выпью её и буду жить вечно. Дети изобретательны и умеют себя заговаривать, в ту ночь я заснул счастливым. Чего не скажешь о других, бесчисленных ночах, когда страх смерти возвращался. Ведь, раз поселившись, он никуда не девается. В юности я держал на этот случай у кровати какую-нибудь зачитанную до дыр книгу, одно время, шахматный справочник с таблицами прошедших сто лет назад турниров, за изучением их победителей — бессмысленнее занятие трудно вообразить, к тому же вскоре я изучил их досконально! — меня смаривал сон. Страх смерти — навсегда. И до сих пор мне не удаётся от него избавиться. Когда он пронзает меня по ночам, как кошмар наяву, я вскрикиваю и включаю свет. Но к этому мы ещё вернемся.

До результата биопсии остаётся несколько дней.

«А, плевать, будь, что будет!» — иногда куражусь я.

Но делаю это от страха.

Получить в детстве двойку было для меня трагедий, казалось, что мир перевернётся. Но как именно? Что, конкретно, случится? Таких вопросов страх не допускал. Конец — и точка! И сейчас многие взрослые, особенно не молодые, связывают потерю рабочего места с крахом всей жизни. Для них это ужас ужаса. Конечно, никуда больше не возьмут, кругом сокращения, что я буду есть, чем кормить семью. При этом никакие аргументы не действуют. Очевидно, что биологический минимум, необходимый для жизни, гораздо ниже социального, проще говоря, имея крышу над головой, с голоду не умрёшь, но потеря работы сломает весь привычный уклад, заставит искать что-то другое, сменить, возможно, модус вивенди, а это невыносимо. Эту мысль блокируют страх. Ужас перемен стоит за привычной рационализацией — а что я буду есть… Выпасть из социума, из привычной колеи страшнее, чем голодать. Как и для меня, представлявшаяся встреча с хулиганами была во сто крат ужаснее быть разочек побитым. Школа сделала из меня человека социума. При этом выпивка на время снимала стресс, и я в раннем подростковом возрасте пристрастился к алкоголю. (Этому способствовало то, что мои однокашники были меня на пару лет старше — я рано пошёл в школу и за один класс сдал экстерном, — и эти отпрыски из рабочих семей быстро научили меня как расправляться с бутылкой). В пьяном виде я делался буйным, позволяя то, на что бы никогда не решился в трезвом. Это была оборотная сторона моего страха. В школе я копил всю неделю, выкраивая деньги из тех, что получал на обеды, чтобы в воскресенье купить вина. Напиться в этот день было для меня высшим наслаждением, временным освобождением от страхов, которого я ждал, усердно готовя уроки. Это было моим спасением. Никто об этом не знал.

Каждый день звоню в больницу, но с результатом биопсии они всё тянут и тянут…

Теперь я хочу поговорить о юношеских страхах

Надеюсь, успею сделать это до получения на руки результатов биопсии.

Не стоит думать, что я был красневшим подростком, маменькиным сынком (хотя последнее, учитывая властную мать, в какой-то степени и присутствовало), трясшиеся руки и колотившееся сердце не помешали мне поступить в престижный институт, вести себя подчёркнуто независимо, даже дерзко, слывя гордецом. Но и в студенчестве меня никогда не покидал страх. Я испытывал постоянную раздвоенность, какая-то большая часть моих усилий шла не на достижение цели, а на его преодоление. Я старался не отставать от других, быть как все, делать то же, что и остальные, но мне приходилось делать это с невидимым горбом, отчего было вдвойне труднее. Так я концентрировался не на задаче (я занимался физматом), а на том, как меня вызовут к доске с её решением, мысли путались, меня парализовал страх. Помню, как один насмешливый преподаватель, знавший, впрочем, что я успешный студент, довёл меня на экзамене до того, что я не мог ответить на простейшие вопросы. За мою идущую от смущения болтливость, когда я слетал с тормозов, не отдавая себе отчёта в том, что говорил (он принимал это за дерзкую надменность), он имел на меня зуб, и месть его была ужасна. Слушая меня, он просто похмыкивал, удивлённо вскидывал брови, даже если я отвечал правильно, и постукивал о стол карандашом. Это оказалось более чем достаточным, чтобы сбить меня. Я сидел бледный, с упавшим сердцем, находясь, будто в прострации, и спроси он, сколько будет дважды два, не дождался бы ответа. Эмоциональная травма была так сильна, что я помню её уже сорок лет! А сколько их было… Отчисление из института грозило армией, а это было для меня концом света. Пару раз, когда, мне казалось, что я стоял «на вылет», я всерьёз думал о самоубийстве. Страх смешивает главное и второстепенное, развешивая кривые зеркала, отключая трезвое мышление, заставляет делать глупости. На войне при неожиданной атаке противника это состояние паники называют «седлай ружьё, заряжай коня». Постепенно я стал учиться из-под палки, которой семестр за семестром угощал меня страх, и к окончанию института обрёл стойкую идиосинкразию к науке, которой в школе восторгался, но которой мне отбили всю охоту заниматься, а диплом стоил мне столько нервотрёпок, что я до сих пор в кошмарах сдаю экзамены по нелюбимым предметам.

Заговорить с незнакомой девушкой было для меня очень трудно. Внутри я сжимался в комок и редко мог преодолеть себя. Свой отпечаток накладывало и воспитание. А боязнь оказаться в постели не на высоте отравляла прелесть первого свидания. При этом я умудрялся заводить романы, жениться и родить ребёнка. Полагаю, что всё это случилось помимо меня, моя бы воля, я бы так и просидел всю жизнь в углу.

А биопсии всё нет.

В этом состоянии отсрочки, в ожидании так долго откладывающегося приговора, я перейду к взрослым страхам, которые подрастают вместе с нами, никуда не деваясь.

В основе страха лежит вполне здоровая реакция на опасность, происходит интенсивное выделение гормонов, в крови повышается уровень адреналина и кортизола, учащается сердцебиение, подскакивает давление, чтобы мышцы могли действовать эффективнее. Это закреплённый в генах рефлекторный механизм, пришёл с первобытных времён, и в американской психотерапии называется реакцией «бей или беги». Так ведут себя животные, которые счастливо избежав опасности, мгновенно расслабляются. Но нам мешает сознание, в котором ещё долго, если не навсегда, остаются следы, заставляя жить в постоянном стрессе. Это оборотная сторона нашей памяти и способности к обучению. Так мы обретаем личный опыт, правильный или нет, другое дело, но составляющий нашу жизнь. А если нервная система дала сбой? Если какой-то крохотный очажок в мозгу посылает сигналы мнимой тревоги? Тогда страх выходит из-под контроля, становясь безотчётным. Я уж не говорю, что часто, как в случае со смертью, нельзя ни убежать, ни ударить. Что делать тогда? Смириться? Но это удаётся далеко не всем. В особенности бунтарям или наделённым повышенной витальностью. Да-да, именно постоянная тревога не позволяет плыть по течению, смириться с неизбежным, бороться, как это ни странно звучит для представителя робкого десятка, за жизнь до конца. Гораздо легче встретить опасность с открытым забралом, сразу, не откладывая, всё равно что прыгнуть в ледяную воду, чем ждать, стоя на берегу, гадать, надеяться, прокручивать — в тысячный раз! — возможные варианты исхода, выбирая из них всегда наихудший.

А ведь всё дело в повышенной активности базальных ганглиев, комплексе крупных образований, расположенных в центральной части мозга окружающих центральную лимбическую систему. Базальные ганглии участвуют в процессах интегрирования чувств, мыслей и движений, а также задают нашему организму режим, в котором он работает, регулируя состояние покоя или уровень тревожности. Повышенные обороты приводят к возникновению чувства тревоги, нервозности, напряжения и пессимизма. Вот история, которую приводит Амен Даниель в книге «Измените свой мозг — измениться и жизнь!». (В её герое я узнал себя).

«Гэри пришёл ко мне на приём лет восемь назад. Перед этим он сначала пришёл к своему лечащему врачу с жалобами на боли в спине. Тот обследовал спину и обнаружил болезненный участок в области почек. Он отправил Гэри на рентген почек. Как только пациент услышал о рентгеновском исследовании, его мысли потекли в заданном направлении: «Доктор хочет проверить, нет ли у меня рака». (Обратите внимания на скачок в его логике.) Но на этом выводе его предположения не прекратились. «У меня обнаружат рак и назначат курс химиотерапии». Через десять секунд он уже «лечился от рака». «Меня начнет выворачивать наизнанку, я облысею, начнутся дикие боли, и я умру». Весь этот путь он проделал в своем сознании за тридцать секунд. И тогда у Гэри случился приступ паники. Его сердце заколотилось с бешеной скоростью. Руки стали ледяными. Он стал делать судорожные вдохи. А затем весь покрылся холодным потом. Повернувшись к врачу, он сказал: «Я не могу идти на рентген!» Потрясённый доктор переспросил: «В каком смысле? Вы пришли ко мне за помощью. Мне нужен снимок, чтобы я смог…» Но Гэри ответил: «Нет! Вы не поняли! Я не могу идти на рентген!»

Тогда доктор отыскал мой номер, позвонил мне и попросил: «Дэниэл, пожалуйста, помогите мне с этим пациентом».

Когда Гэри рассказал мне, что случилось на приёме у врача, я понял, что он всю жизнь страдал приступами паники. К тому же Гэри оказался специалистом по худшим из всех возможных прогнозов, что, в свою очередь, приводило к очередному приступу. Когда мы приступили к лечению, я дал Гэри рекомендации для страдающих нарушенной функцией базальных ганглиев. Я даже съездил с ним на рентгенографию почки, так как это надо было сделать по возможности быстрее. Он вёл себя прекрасно: дышал расслабленно и спокойно прошёл через эту процедуру. Всё было хорошо до того момента, пока в кабинет с озабоченным лицом не вошел рентгенолог и не обратился к нему с вопросом, в каком боку у него были боли. Гэри схватился за грудь и посмотрел на меня так, будто хотел сказать: «Мерзавец! Ты врал! Я умираю!» Я похлопал его по колену и сказал: «Подождите, Гэри. Прежде чем вы умрёте, дайте мне взглянуть на снимок» (психиатры имеют медицинское образование). На снимке я увидел, что у Гэри в почке крупный камень, который может причинять чрезвычайно сильную боль. Тем не менее, от камня в почке, как правило, не умирают. Чересчур активные базальные ганглии Гэри причинили ему огромные душевные страдания, заставив пережить худший из возможных сценариев".

Особенно тяжело переносить страх в одиночестве. На миру и смерть красна. Когда я видел, что, попав в схожую ситуацию, другие боятся не меньше, а зачастую и больше (на этот счёт страх развил во мне особую проницательность), во мне происходила разительная перемена. Я преображался, превращаясь в храбреца, поддерживал остальных грубоватым юмором, их растерянность делала меня собранным, и только нарочитая развязность и болтливость выдавали во мне прежнюю трусость. Подозреваю, и Сократ в ночь перед казнью много разглагольствовал перед учениками от страха. Но один на один с собой я снова становился тем, кем я есть. Таких называют ипохондриками, людьми с расстроенной психикой, тревожно-мнительным характером, наконец, психопатами истероидного круга, но разве это что-то проясняет? Это простая констатация, возможно даже способ отгородиться от них, как от прокажённых. Но то, что сильно развито в таких людях, так или иначе, присуще каждому. И разве принцип личного спокойствия не сводится здесь к рецепту — забыться, отвлечься, не замечать? Ерунда, ты не мужик, часто приходилось слышать мне, когда я ещё не оставил надежды встретить понимание, ты какая-то принцесса на горошине. Да, конечно, это так. Но принцесса ведь так и не уснула, ворочаясь на двенадцати перинах, и разве она виновата в своей гиперчувствительности?

Жить с невидимым горбом особенно мучительна тем, что им не с кем поделиться — никто не захотел бы слушать чужую исповедь (в этом я убедился при нескольких попытках, когда от меня инстинктивно шарахались), да и не смог бы в полной мере понять. А что может сказать пьянице ни разу не пробовавший алкоголя? (Искать же круг себе подобных дело трудное, хотя бы потому, что в своих страхах мало кто сознаётся). Это же касается и психиатров, обученным разным схемам лечения — в конце концов, они такие же трезвенники, не испытавшие моих мучений. И со своими страхами я справлялся как мог, выстраивая жизнь по их указателям. После диплома я работал в исследовательском институте, но ничем особенным себя не проявил, всячески избегая конкуренции. При этом моя внутренняя самооценка оставалась высокой, в своих неудачах я винил окружающее, не дававшее раскрыться моим талантам. Меня считали одарённым, но ленивым, однако это было не так, за моей ленью стоял страх. Когда мне приходилось выступать с отчётными докладами, я не спал накануне ночь, проигрывая в уме свой провал, бесконечно отвечая на каверзные вопросы, до которых никто бы и не додумался, оставаясь не столь глубоко погружённым в мою тему. Я это знал, но мозг не останавливался в своей бессмысленной работе, пережёвывая одни и те же мысли. Чтобы не погрузиться в страх, как состояние души, нужно было принимать участие в научной жизни, занимать активную позицию, но сделать это не позволял всё тот же страх, превращавший в рака-отшельника. Разрывать этот порочный круг мне удавалось лишь изредка. Позднее у меня случались редкие удачи, когда, например, выходили книги. Их нужно было рекламировать (обычная практика), ездить по писательским собраниям, давать интервью, выступать перед читателями, но страх, парализующий страх, снова вынуждал меня к бездействию. Не признаваясь себе в истинной его подоплёке, я оправдывал себя бессмысленностью совершать какие-то действия, тщетностью своих усилий, их ничтожностью, тем, что игра не стоит свеч, ленью, мизантропией, наконец, заставляя довольствоваться тем, что есть. При этом в литературных кругах я слыл резким, грубоватым и нетерпимым. Я безапелляционно высказывался о чужих талантах, так что во мне можно было подозревать скорее брутальную авторитарность, чем застенчивую изнеженность.

Свою работу в исследовательском институте я не любил, считая то, чем занимаюсь, никому не нужным, но идти было некуда — я был в этом совершенно уверен, как и во всё, что диктует страх, — и потому держался за место. (Это был отзвук страха перемен, о котором уже упоминалось. Он играет определяющую роль и в политике: люди чаще поддерживают власть, даже самую отвратительную, боясь изменений, поэтому оправдывают её тем, что другая будет хуже.) Переаттестация на соответствие должности научного сотрудника была для меня ежегодной голгофой. Я был убеждён, что не пройду её, хотя вся процедура, как я понимаю задним числом, была чистой формальностью. Я думал, что комиссии безразлична моя судьба, что она кровожадна, и с удовольствием меня уволит. А всё было ровно наоборот — хотя моя судьба комиссии и в самом деле была безразлична, её члены не были заинтересованы в лишних хлопотах, им было легче оставить всё, как есть. Однако в тот день я вместо обычной пачки сигарет выкуривал две. Я был бледен, а в коридоре перед дубовой дверью (до сих пор помню, какой тяжёлой она была), меня прошибал холодный пот. Другие тоже нервничали, но я буквально умирал от страха. Зато когда переступал порог, вёл себя подчёркнуто высокомерно, и даже дерзко. Обычно заканчивалось всё быстро, к собственному удивлению я бывал этим слегка разочарован, и тогда у меня наступала эйфория — я без умолку болтал в коридоре, нелестно отзываясь о членах комиссии перед несчастными, которым только предстояло её увидеть. Меня так и не уволили. Закрылся наш институт — сценарий, который не при каких обстоятельствах не приходил мне в голову. Я оказался на улице, но ничего страшного не произошло. Подавляющие большинство страхов оказываются пустыми. Это нужно помнить. Всё пройдёт, и страх тоже. Это, наверняка бы помогало, если бы страх не развивал относительно себя странную забывчивость.

Страх, как привычка.

Если у меня гвоздём заседает какая-то мысль, то я не при каких обстоятельствах не могу от неё отвлечься, и она превращается в навязчивость. Хорошо, если это замысел нового романа или желание съездить к морю. А если это страх? Он приходит под тысячью личин, его сила имеет разную степень — от лёгких опасений до воющей внутри сирены, от которой невозможно спастись, — он захватывает какой-то участок мозга, возможно, один и тот же, и не хочет его покидать. С годами он настолько укрепляется в своих владениях, что даже когда нет видимых причин для беспокойства, мозг их выдумывает, будто не может без них обойтись, словно ферменты, которые выделяются при страхе, прочно вошли в биохимию организма, уже не способного без них функционировать. Ты превращаешься в раба страха, в мазохиста, который не может без него жить. Если всё в порядке, значит, что-то не так, ты ждёшь беды, и рано или поздно её накликаешь, получая подтверждение своим опасениям. Суеверие при этом вырастает до небес, ты считаешь всех перебежавших дорогу чёрных кошек, решетишь календарь пятницами тринадцатого, ты, наконец, ожидаешь приближение страха, и появляется страх страха… Страх начинает жить сам по себе, безотносительно к реалиям жизни. Так вечно беспокойные бабушки, у которых нервотрёпки вошли в плоть и кровь, переживают за давно выросших детей и великовозрастных внуков, пугая их (а по сути себя!) сквозняками, холодной погодой или подобными пустяками. Их страх, когда-то вполне обоснованный, с годами перерос в истерику, а закончился фарсом. Но они этого не замечают. Да и что-либо сделать уже поздно. В случаях, когда всё решено, например, при ожидании результатов анализа, как в моём случае, можно тысячи раз приказывать себе не надеяться, не загадывать, не тревожиться, ведь от этого ровным счётом ничего не зависит, можно говорить себе, что всегда будет не так, как предполагаешь, что нет никакого материала для прогноза, кроме фантазий, а всё равно сердце замирает, вынуждая к бессонной ночи. Отключиться, смириться, принять как неизбежное. Советы хороши, если бы знать, как ими воспользоваться. Ведь речь идёт о подсознательных процессах. И может, втайне мы верим, что, играя с собой, влияем на результат. В чистом виде так обстоит дело смертью. Все знают, что думать о ней бессмысленно, раз её не избежать, но многим не удаётся о ней забыть ни на мгновенье, и они продолжают биться головой о стену. Бей или беги! Но трагедия состоит в том, что в этом случае некуда бежать и некого ударить. Остаётся отвлечься, занимая себя работой, семьёй, или утешить себя детской надеждой на загробную жизнь, как рекомендует религия. Но что если ум беспокоен? Что если до конца ищет выход, даже там, где его не может быть? А защитная реакция, которая включается у антилопы в когтях льва, заставляя её впасть сонное отупение, отсутствует?

Когда стоишь на высокой горе, с которой предстоит съехать, захватывает дух. Но когда едешь — страх пропадает. Внутри самой опасности легче, чем вне, на подступах к ней. Реальная опасность мгновенно излечивает, реальные страхи вытесняют фантомные. Но когда худшее проходит, они возвращаются. Механизм запущен, страх должен чем-то питаться, заставляя, как солдата, жить в состоянии постоянной боевой готовности.

«Надо относится к себе проще, меньше жалеть, — советовал мне один священник, — сегодня жив, завтра умер, в конце концов, все там будем». Что ж, он прав. Эгоизм — разновидность гордыни. Будь я патологоанатомом или солдатом на войне или находись в чумном бараке, я бы привык к смерти. Один молодой военнослужащий сказал мне, что перестал бояться, когда на его глазах взводному снесло снарядом голову. Человек — существо коллективное, за компанию и удавится. Но в современном атомизированном обществе от смерти отгораживаются, всячески её прикрывая. Ещё в моём детстве в Москве хоронили всем двором, теперь в городах такого не увидеть, о нашей общей участи изредка напоминает лишь проезжающий мимо ритуальный автобус. Оберегая от негативных впечатлений, тем самым человека оставляют со смертью один на один.

Зачем я каждый день звоню в больницу? В конце концов, они сами позвонят, когда всё будет готово. Но мне всё кажется, что от меня что-то зависит, в глубине я не могу смириться с тем, что от меня не зависит ничего.

— Хочу кончить самоубийством, но не знаю как.

— Чего проще — выброситься из окна?

— Не могу, боюсь высоты.

Этот анекдот на самом деле не так абсурден. Страх не подчиняется житейской логике. Я множество раз покончил бы с собой, если бы для этого достаточно было нажать кнопку, и я был бы уверен в мгновенном и безболезненном небытие.

Мысль о суициде, как ни странно, успокаивает. Как писал Эмиль Сьоран: «Не будь у меня свободы покончить самоубийством, я бы уже давно застрелился». На философском уровне он, безусловно, прав. Но когда в дело вступает психология, всё летит к чёрту.

Бог Пан, олицетворяющий природу, насылал страх, обращая в бегство. Древним грекам было хорошо известно, что природа подвергает нас страхам в случае неосторожного поведения или приближения к божественному. Возможно, я много на себя беру, когда утверждаю, что присущий страх оборотной стороной имеет талант, природную одарённость. Во всяком случае он позволяет глубже проникнуть в природу вещей, увидеть их суть во всей своей неприкрытой наготе.

Я так много пишу о смерти, потому что умирал тысячи раз. Так устроен мой мозг, переживая панические атаки, он создает иллюзию последнего мгновенья. Кажется, что настал конец, а когда страх, животный, экзистенциальный, вселенский, слова мало выражают этот ужас, отступает испытываешь эйфорию. Так что я, как и мои герои, психологически часто бывали на грани небытия, балансируя между жизнью и смертью.

К числу распространённых страхов, который, конечно же, не миновал и меня, относится страх за своё здоровье. Это отголосок страха смерти, его естественное продолжение. Люди, не сведущие в медицине, вдруг обнаруживают у себя симптомы зловещих заболеваний. Они бегают по врачам, а когда их диагноз не подтверждается, ставят себе другой. И так без конца. Круг их болезней ограничивается, к счастью, психосоматикой, такая у меня мать, умиравшая с сорока лет, сколько её помню, и здравствующая до сих пор (недавно её исполнилось восемьдесят три). Эти постоянные опасения отравляют жизнь, направляя её в своё русло. Но зачем-то эти мнимые болезни, нужны. Возможно, они страхуют психику от чего-то более страшного, заставляя быть в форме, постоянно готовясь к удару. Или они придают жизни давно утраченный, но необходимый смысл? И всё же плата чересчур высока, не лишне помнить, что лечатся от одного, а умирают совсем от другого. По большей части болезнь сваливается на голову неожиданно, беда приходит, откуда совсем не ждёшь. Но беда в том, что подобные рассуждения, абсолютно правильные, вряд ли помогут. Можно сколько угодно взвешивать аргументы, уверять себя в бессмысленности худших предположений, приводить статистику, что они по большей части не сбываются, прибегать к рациональному мышлению — всё это рассыпается как карточный домик под напором новой едва брезжащей на горизонте опасности. Страх, поселившейся внутри, как прожорливое чудовище, должен постоянно искать пищу.

Наши страхи взрослеют вместе с нами, но идут из детства. Вот правдивая история (такие случались со мной на каждом шагу), которую я описал в одной из книг.

«В седьмом классе средней школы, когда глаз стал задерживаться на представительницах противоположного пола, а руки были готовы пуститься в путешествие по собственному телу, меня посетила базилярная мигрень. Был солнечный весенний день, я готовил уроки и прислушивался, как на кухне ругались родители.

— Он совсем от рук отбился, — тихо жаловалась мать.

— Твоё воспитание, — басил отец. — Совсем избаловала.

— Но тебя же никогда нет дома!

— А работать, кто будет?

— Да, но ты же отец, найди время с ним поговорить.

Я представил предстоявший разговор, кусая заусенцы, перебрал свои провинности: двойки, недоеденные завтраки, прогулы в школе, и они приобрели размеры вселенской катастрофы. Я сжался в комок. И тут перед глазами заплясали тысячи молний, будто устроили фейерверк, пальцы, сжимавшие ручку, стали неметь. Меня парализовал ужас. «Мама, папа, я умираю», — хотел сказать я, выбежав на кухню, но во рту была каша, и я издал что-то нечленораздельное.

— Что с тобой, Митя? — испуганно спросил отец.

— Ты не претворяешься? — бросилась мать. — Ответь мне, ответь!

Я взял её за руки, язык меня не слушал. Отец уложил меня на диван, сев рядом, пытался успокоить, говоря, как они с матерью меня любят. Когда приехала «Скорая» у меня оставалась лишь сдавливавшая обручем головная боль.

— Это пройдет, — обнадёжил врач. — Ничего страшного.

С годами приступы приходили всё реже, а в университете прекратились совсем. Однако они не прошли бесследно, сделав из меня мнительного невротика.

А через сорок лет, когда после утреннего бритья седая щетина вырастала уже к вечеру, болезнь вернулась. После двух приступов кряду я не на шутку испугался. А вдруг это случится в дороге? За рулём? В метро? Меня стали мучить панические атаки, при которых внутри выла сирена, и я покрывался холодным потом. Остальное время я проводил в их тревожном ожидании.

— Всё хорошо? — замечая внезапную бледность, спрашивала жена.

— Минутное недомогание, — через силу улыбался я. Мне было стыдно признаться в своих страхах. Но долго это продолжаться не могло. Мне казалось, я схожу с ума. И тогда я решил сделать магнитно-резонансную томографию головного мозга. Ночь перед обследованием я провёл плохо, гнал дурные мысли, а наутро меня, прежде разув, поместили в пластиковый колпак, похожий на гроб. Уши зажали поролоновыми подушечками, на голову опустили шлем. Томограф заработал. «Н-да, н-да, н-да», — мерно застучало в ушах, потом наступила тишина, а затем — «угу-угу-угу», снова тишина, и «бум-бум, бум». Сканировали мозг. Хорошо, что не читали мыслей! «А вдруг, что серьёзное? — думал я. — Если все обойдётся, многое пересмотрю, надо жить жадно!» Я лежал не шелохнувшись, закрыв глаза. Процедура не из приятных! Мне хотелось вскочить, закричать, разыгралась клаустрофобия. «Скоро всё кончится, — успокаивал я себя. — Скоро всё кончится». Но сердце билось отчаянно, и я уже хотел сжать резиновую грушу, которую мне сунули в руку для экстренной связи, когда меня мягко выкатили наружу. Но шлема не сняли. И тут я услышал ровный холодный голос:

— Дмитрий Николаевич, у вас в мозгу обнаружены множественные очаги. Для того чтобы исследовать их природу, мы ввёдем вам контрастное вещество. Вы согласны?

Я с такой силой сжал грушу, что пальцы онемели.

Мне сделали внутривенное.

Опухоль? Аневризма? «Н-да, н-да, н-да, — утверждая приговор, снова застучал аппарат. — Угу-угу-угу». Зачем эта мука! А потом будут обнадеживать, предложат нейрохирургию, облучение. Нет, я не вынесу! Тянуть пытку, умирая от ужаса? Кто может, умирая, радоваться каждому часу? Пистолет! Надо достать пистолет. Где? Чёрт возьми, как я раньше этим не озаботился! А дела? Надо закончить дела! Я перебирал всё, чем занимался, и это показалось теперь чем-то совершенно пустым и никчёмным. Я отчётливо понял, что меня, в сущности, ничего не держит. Разве написать завещание. Неожиданно я совершенно успокоился, будто речь шла не обо мне, а о ком-то постороннем. Даже пластмассовый колпак больше не смущал. «Я ухожу, а ты задержись немного, — всплыла предсмертная записка, которую оставлю жене. — Буду тебя ждать». Странно, но я подумал, надо ли ставить в конце восклицательный знак, или это будет чересчур бравурно. Множественные очаги. И ничего не успел. Как буднично! Я боюсь смерти? Или жизни? «Н-да, н-да, н-да». Мысли путались. Но я чувствовал, что только сейчас, в этом колпаке, живу…

— Сколько осталось? — глухо спросил я, когда меня извлекли на свет.

— Что? — врач поднял глаза от снимков.

— Жить. Сколько осталось?

Я стоял перед ним в одном ботинке.

— Не знаю. Но от головы вы не умрете, проверьте печень, легкие.

Он рассмеялся.

— А очаги?

— Ничего особенного, видимо, врождённое.

Я посмотрел на часы. Вся процедура заняла двадцать шесть минут".

В литературной обработке эта история может показаться смешной, нелепой. Но в реальности это далеко не так. Я знаю целое интернет-сообщество страдающих мерцательной скотомой. В сущности, это безобидное нарушение биохимии задних отделов мозга, отражающееся на зрительных нервах. Приступ мерцательной скотомы начинается с выпадения полей зрения, когда часть видимых предметов исчезает, потом картинка начинает искрить, словно бьют молнии или наблюдаешь фейерверк. Сценарий всегда один и тот же, и длится около получаса. Потом все проходит также внезапно, как и началось. Приступы мерцательной скотомы могут случаться по два раза на дню, а могут не повторяться годами. К этому можно привыкнуть? Ничего подобного! Мне не удалось установить никаких триггеров, предшественников, запускающих её механизм, и эта непредсказуемость заставляет ждать, прислушиваться к себе, быть постоянно начеку. Для медицины это вещь, как и многое другое, загадочная, но так как вреда от него никакого, ей уделяют мало внимания. (Американским врачам советуют лишь успокоить пациента и отпустить домой). А если она накладывается на привычный страх? В момент приступа кажется, что она предвестник инсульта, инфаркта мозга, слепоты, пронзает мысль — а вдруг она не пройдёт? Травмированная психика заставляет потом целыми днями прислушиваться к себе, ловить случайные, вполне естественные, блики в глазах, готовиться, что сейчас вот-вот начнётся приступ. Постоянное ожидание удара превращает жизнь в ад. А между тем (этот рецепт я узнал через два года мучений), обычный аспирин, 0,75 мг в сутки, гарантирует резкое снижение частоты приступов.

И опять всё просто. Тот же Дэниел пишет:

Люди, страдающие нарушениями функции базальных ганглиев, часто специализируются на предсказании будущего, причём в самых мрачных красках. Их одолевают полчища «тараканов-предсказателей» — спонтанных негативных мыслей. Чтобы нормализовать работу в этой части мозга, чрезвычайно полезно научиться преодолеть склонность к составлению мрачных прогнозов. Много лет я сталкиваюсь с людьми, рассказывающими мне, что они пессимисты. По их словам, ожидая худшего исхода ситуации, они никогда не разочаровываются в собственной правоте. Может быть, они на самом деле никогда не разочаровываются, но умирают рано. Постоянный стресс, который они испытывают от плохих ожиданий, ослабляет их иммунную систему и повышает риск заболевания. Наши мысли затрагивают каждую клеточку нашего организма. Чтобы научиться успешно справляться с тревожностью, которую генерирует эта часть мозга, следует первым делом узнать, как уничтожать «тараканов-прорицателей», ползающих по вашему сознанию.

Браво, Даниел, ты, безусловно прав! Только уничтожить «мысли-тараканы» можно лишь гильотиной или посыпав мозги дустом.

Позвонили из больницы: у меня подтвердился рак.

Хронология страха.

Пишу через три дня. (Чистота эксперимента сохраняется).

Наблюдаю за своими страхами. Странно, но их уровень не превышает обычной панической атаки, хотя должен был зашкаливать. Нет, страх такой же, будто надо выступать на публике. Это чудовищно, страх существует сам по себе, не связанный с рациональным мышлением! Можно бояться призраков на кладбище и улыбаться на расстреле. Последнее не смелость, просто механизм страха не запущен. Нет понимания момента, мозг не вжился в ситуацию.

Я всю жизнь боялся рака, на глазах от него два года умирал отец. А после перенесённого простатита прицельно аденокарциномы. Канцерофобия нашла подтверждение. Это, безусловно, случайность, я не верю в мистическую связь. И всё же это факт. Началась беготня по больницам, звонки. Надо готовиться к операции. Лежу с закрытыми глазами, расслабившись, сосредотачиваюсь на дыхании. Иногда удаётся прогнать мысли. Впасть в состояние, когда я есть и меня уже нет. Это не просветление, это вроде дрёмы. Но я не сплю. Медитирую на тему: «я есть и меня одновременно нет». Но в голову лезет разная бытовая чушь. И вдруг пронзает: «У тебя рак!» А ещё месяц я не знал. При этом опухоль развивалась. Не год и не два. Это чудовищно: я ничего не чувствую, не боли, не слабости, а смерть медленно приближается. Нужно оперировать, доверяя врачам, а не своему организму. Понятно, если что-то болит, отказывает, тогда больница естественна, а так в этом есть что-то странное. Я стараюсь надеяться, пытаюсь отвлекаться. А всё равно, случается, расплачусь. Распорядок не меняется, разве вносят свои коррективы организационно-больничные дела. И всё буднично. Как и предполагал, всё чертовски буднично.

Надо сосредотачиваться на настоящем. Не вспоминать, не думать о будущем. Счастлив, кто растворяется в суете, ему некогда. Ему всегда некогда. А у меня времени навалом, не знаю, куда девать. Судорожно цепляюсь за мелкие заботы. В Бога пока ещё не верю. Находясь в почтенном возрасте, Тойнби высказываясь о своём отношении к религии, писал, что хочет сделать это до тех пор, пока ещё находиться в твёрдой памяти и его не сломали болезни. Как я его понимаю! (Боже, какая глупость вдруг вплывает).

Часто смотрю на всё со стороны, будто всё происходит не со мной, какая-то опухоль, какие-то анализы. Какой-то хомо Зорин, но не я. Рак медленный, спросил хирурга, сколько отпущено, если ничего не делать. Говорит: пять-десять лет. Показалось, чертовски много. Философский вопрос — а стоит ли оперироваться, за это время доконает что-то другое. Но вопрос теперь и, правда, чисто философский. Я знаю, и это не даст жить. А если б не знал?

Знакомые сторонятся, как прокажённого. Хотя вида не подают. И я бы вёл себя также. Обижаться не стоит, а всё же. Мужчины выспрашивают, как угораздило, примеряют на себя. И я бы выспрашивал. Страх, страх за свою жизнь, и больше ничего. Корю себя, но мне доставляет некоторое удовольствие их пугать. Понимаю, почему туберкулезные мажут мокротой ручки дверей.

Начался обратный счёт. А разве не с момента рождения? Не успокаивает! К чёрту, вся эта философская болтовня особенно ничтожна в моменты ночного пробуждения, когда свербит одна и та же мысль, одна и та же… Утешение философией, Боэций, Марк Аврелий — всё это болтовня для заговаривания самого себя. Ими можно восхищаться, когда нет рака простаты. Успокаиваю себя как ребёнок — операция же не завтра, есть месяц, целый месяц…

А вдруг всё обойдётся?

За возможность существовать всегда приходиться платить. А теперь ещё и отрезанными органами. Вместе с простатой — отрезать прошлое. Мировоззрение. Привычки. Больше не писать. Да, больше не писать! Всё равно то, что интересует меня, не интересует человечество, а то, что интересует человечество, не интересует меня. Всё гениальное совершенно не нужно. Мир состоит из посредственностей, способных воспринимать только посредственное. К тому же меня читать не надо. Это записки глубокого невропата. Жизнь и так тяжела. Искусство должно быть жизнеутверждающим, исцеляющим, должно помогать. А у меня — безысходность. Всё, что от меня осталось, перешагнув в этом смысле грань настоящего искусства, пожалуй, «Роман двухсот авторов» и несколько рассказов. Так я заговариваю себя. Но получается плохо. Отвлечься не удаётся. Через месяц предстоит тащить своё тело под хирургический нож, когда скажут, сколько осталось… Да, в оракулах выступает хирург. Кому молиться? Неизбежности? Но её не умолить! Смириться? Но как? Я — не животное! Я — не животное! А жаль…

Задача: учиться медитировать, отключаться. Прекратить гадать, будущего никто не знает.

Смерть — дело житейское. Но я боюсь. Я ужасно боюсь…

Был у психотерапевта. Хорошая, милая женщина лет сорока пяти с уставшими глазами. Похоже, я довёл её до слез своими рассказами.

Живёт тело. А сознание только помогает ему выживать. Ровно за этим оно и появилось при эволюции. А моё мне мешало. У него сбились настройки, оно стало буксовать в рефлексии, тянуть одеяло на себя. Как зрячий карлик на плечах слепого гиганта, оно вело не в том направлении, заставляя плутать. Тысячу раз прав Шопенгауэр! А толку? Настраиваться на хорошее, только на него…

Посчитал, что незаметно для себя пережил уже целую кучу народа. Чехова, Тарковского, Бизе… Не говоря уж о многих знакомых.

Звонил знакомым женщинам, надеялся получить поддержку. Буря, натиск, советы. Они всё знают, а сочувствия — ноль. В Москве женщины к сорока начинают сходить с ума, к пятидесяти сходят окончательно. Но этого не замечают.

На земле все бессмысленно. Но самое бессмысленное занятии — думать об этом.

Вспоминаю первую паническую атаку, мне было двадцать восемь, я начинал писать, и у меня ничего не получалось. К утру вместо нескольких сносных предложений была только горка окурков. Это случилось в метро. Я вдруг ощутил ужас. Ни с того, ни с сего, покрылся холодным потом, а, главное, я не мог понять, что творится со мной. Такого никогда раньше не было. Казалось, я умираю. И состояние было таким невыносимым, что был готов умереть. Все что угодно, лишь бы от него избавиться! Врач в метро, которому я пытался передать свои ощущения, задрал мне рукава рубашки (дело было летом), и я понял, что он проверяет, не наркоман ли я. Сознание у меня оставалось кристально ясным. И оттого страх был вдвойне невыносим. Я добрался до дома, лег в постель. Так или иначе, страх меня отпустил. Но шрам остался. Я стал бояться его возвращения. А через месяц, когда я уже подзабыл случившиеся, и поехал на Кавказ, всё повторилось. Только в худшем варианте. Я был в чужом южном городе, совершенно один (мои компаньоны накануне уехали, а я решил задержаться). Это продолжалось целый день. Я ходил в местную больницу, просил сделать мне какой-нибудь укол, хотя бы морфия, о котором только читал, и на меня смотрели, как на сумасшедшего. Я пытался заговаривать с прохожими, объяснял, как мне плохо, но от меня шарахались. Я метался по пляжу, как курица с отрубленной головой, дошёл до того, что думал о самоубийстве — заплыть в море и утонуть. Измученный, вечером я пришёл в домик, который снимал, хозяйка, немолодая женщина, месила во дворе тесто, возле лампы кружилась мошкара, на столе дымился чай. Наученный горьким опытом, я не стал ей вываливать свои кошмары, сел рядом, а она стала рассказывать про детей, внуков, простая добрая женщина. (Я навсегда запомнил её несколько смешную фамилию — Степыко). Наконец, не выдержав, я рассказал ей всё. Она погладила меня по голове, до сих пор помню её мягкую, в муке, руку, и — о, чудо! — у меня сразу всё прошло. На другой день я уехал в Москву. Но с тех пор панические атаки закрепились. Я уже не мог спускаться в метро, в горле появлялся ком, а внутри выла сирена, не мог удаляться от дома больше, чем на полкилометра. Как казак в гоголевском «Вие», я очертил невидимый круг, внутри которого чувствовал себя в безопасности. Но стоило переступить черту хотя бы на квартал — ужас возвращался. И я не мог оставаться один. Даже час одиночества был для меня адом. Мне нужно, чтобы за стенкой кто-то находился, пусть молчаливый, пусть незнакомый. Мне необходимо было чувствовать, что меня спасут, вцепиться в кого-то, как в ту хозяйку дома на юге. Я завёл кота — это не помогло. Я выстраивал свою жизнь под диктовку страха, всё больше захватывавшего меня. Я женился (вариантов не было, и я был безумно рад, что хоть кто-то разделит со мной маленькую квартиру), родился ребёнок. Это был ад. При этом я пытался писать, и у меня по-прежнему ничего не выходило. Я бросил курить, выпивать — это не помогало. На работе пошли навстречу, сделав свободное посещение. А когда нужно было приезжать, то я за сутки начинал беспокоиться, добираясь на перекладных — два трамвая и троллейбус. Так продолжалось недолго. Каких-нибудь десять лет. За это время у меня сложился образ жизни, целиком подчинённый фобиям, и как ни странно, я чувствовал себя сносно. В своём ареале обитания, превратившемся для меня в тюрьму, я находил кое-какие развлечения — играл в футбол, шахматы, гулял с сыном. Работа вскоре закончилась, на что я жил одному богу известно, но как-то всё устраивалось. Через двенадцать лет у меня случился прорыв — я написал, наконец, первый рассказ, потом второй… Однако речь не об этом. Страхи стали частью моей жизни, я с ними сросся, почти не обращая внимания, как на привычное неудобство, вроде натиравших ботинок. Я уже мог ездить на метро, хотя и закрывая глаза, мог пару часов провести в одиночестве. К тому же я уже знал, что делать в случае паники, приспособившись глубоко дышать, быстро ходить до изнеможения, чтобы паника растворилась в усталости. Из-за фобий я ни разу не был за границей, боясь самолетов, всю жизнь просидев в Москве, как пёс на цепи. Сейчас, когда мне поставлен диагноз рак, всё это кажется смешным.

Отчего со мной случились панические атаки? Я убеждён, что из-за неустроенности жизни, нехватки тепла, бесперспективности существования, а также из-за непривычной интеллектуальной нагрузки. От рационального левого полушария мозга, которое разрабатывает математика и физика, я переключился на правое. Я понимаю это задним числом, тогда не нашлось никого, кто бы мне это разъяснил. Если бы я знал, с какими муками будет сопряжено творчество, я бы сто раз подумал, прежде чем выбрать такую судьбу! К тому же, в чём я убеждён, писательство «сушит», вредно отражаясь на психике. Оно, по сути, противоестественно, загонять слова в буквы, и презиравший письменную речь Сократ был абсолютно прав. Конечно, я не беру в расчёт графоманов, там особый склад ума.

Я мечусь.

Был в церкви, отстоял литургию. В Бога пока не верю, но если так пойдёт, всё может случится. Надеялся повидать своего старого преподавателя физики, который бывает в этом храме. Он учил меня сорок лет назад. Тот самый, который довёл меня до отчаяния на экзамене. Видимся крайне редко, от случая к случая, а у меня как раз такой. Физик глубоко верующий. Я посмотрел на просветленные лица: счастливые — искренне им завидую. Всё-таки религия великая сила, её не искоренить. Тут дело не в метафизике, а в психологии. С амвона читали то место у Павла, где он говорит о своём жале в плоть — я невольно вздрогнул. И дальше священник говорил, о том, как важно переключать внимание — опять про меня. Конечно, совпадение, гадание девушек на святцах, но гораздо лучше, чем бросаться от ужаса на стены, не находя выхода…

Что меня пугает? Если бы я не пошёл ко врачу, не знал бы диагноза, то продолжал бы жить без страха. Но что изменилось? Знание. Незнание своего часа делает нас, в сущности, бессмертными. О, если б можно было забыть! Важнее не узнавать что-то новое, важнее многое забывать.

Снова ездил к онкопсихологу. Опять говорил, говорил…

Почти физически ощущаю, как утекает время. Не хочу засыпать, чтобы хоть на час другой продлить день. Раньше такого не было. Сплю плохо. Просыпаюсь часто даже со снотворным.

Не стоит проигрывать в голове худшие сценарии — всё равно готовым к ним не будешь! Долблю это себе как дятел. А толку?

Стараюсь бывать в присутственных местах, чтобы отвлечься. Но там никто никого не слушает. Максимум одну реплику. Смол ток. Улыбаются, что-то говорят, но не слушают.

Я медитирую. Стараюсь докопаться до «я». На несколько минут удаётся прекратить поток мыслей, чувств, образов. То, что остаётся и есть я?

Страх заменял мне жизнь.

В тени смерти жизнь выглядит совсем иначе.

Понимаю, что до этого был здоров, как бык.

Был на психотерапевтической онкологической группе. Боже, это теперь моя референтная группа, а ещё месяц назад я ни сном, ни духом! Грубил, вёл себя, как капризный ребёнок. Всё раздражало. Они там моложе меня, говорили не то, не то… И выглядело всё будто обычный флирт, посиделки с чаем. Улыбаются, веселятся (или делают вид). Короче, танцев не хватает. Онкология — как повод избежать одиночества? Или — всюду жизнь? К концу занятия мне показалось, что всё это происходит не со мной, просто какое-то кино. Нет, в голове не укладывается, кажется, вот нашли рак у какого-то Зорина, и бог с ним.

Спал ужасно. В пятьдесят пять можно было бы быть и похрабрее.

Я — это не мои мысли, не мои чувства, не мои желания. Так что же такое моё я? Поступки? Или та пустота, которую я иногда достигаю при медитации?

Надо меньше говорить. Особенно на эту тему.

Все события как круги на воде, в которую бросили камень. А уж моё и подавно. Будто и не произошло ничего, все ведут со мной так, словно я здоров. Может, это и к лучшему?

Только написал, что не надо говорить на эту тему, а сам только и делаю, что говорю. Говорю и говорю…

Часто жаловался на скуку. Тут всё надоело? Изжито? Хотел новых ощущений — получи!

Хирург мне понравился. Умный, молодой, но чувствуется, опытный. Я при нём воспрянул духом. А вечером напился вина. Боже, как было хорошо! Жаль, невозможно быть вечно пьяным.

Мне предстоит радикальная простатэктомия. Даже и не выговорить. А ещё месяц назад кто бы мог подумать! В интернете вычитал, что онкология простаты у каждого шестого. Но от этого не легче.

Операция приближается. Собираю анализы. Теперь боюсь, что обнаружится ещё что-нибудь. Какой-нибудь рак в другом месте. Ужас! Мозг как обычно выстраивает худшие сценарии. Метания между отчаянием и надеждой заслоняют жизнь. У тех, кто не просчитывает будущее, больше неожиданностей, им можно позавидовать. Ибо они живут. Живут, как животные, проживают своё время, а не продумывают его. А что думать, вот так же, как операция, придёт и смерть, буднично, в срок…

Никто не звонит. Никто не поддерживает. Даже те, кого я знал сорок лет. Только моя бедная жена…

Я ужасно нервный, местами психопат. Но только из натянутой струны можно извлечь звук. И зачем я сейчас паясничаю? Снова от страха? И разве у сумасшедших не бывает опухолей?

Всю жизнь мне казалось, что я рождён для чего-то бОльшего, но так и остался невостребованным. Как-то семя, попавшее на бесплодную почву. Вероятно, это ощущение знакомо каждому. Даже кассиру в магазине. Хотя какая разница — можно каждый день проводить за кассой, вечером пить пиво у телевизора и быть счастливым. Счастье — категория физиологическая, особая психика, и всё…

А может, это потому, что в отличие от кассира, который держит в уме только свою жизнь, у меня в голове присутствует весь мир — его история, его гении, злодеи, войны, открытия, и я постоянно сравниваю, примеряя на себя чужие судьбы, времена, эпохи?

Не делиться с людьми! Всё равно тебя не слышат. От них можно только чего-то добиваться. Запоздалый совет, это надо было понять лет сорок назад. А лучше — пятьдесят.

Отвратительно провёл ночь. Душил ужас. Утром сдавал анализы. Зачем мне всё это? Что из этого можно извлечь? Ломаю голову, но не нахожу ответа…

Для своих знакомых я, похоже, уже умер, и они вычеркнули мой номер из мобильных. Поддерживает только жена. Вспомнил, как на онкологической группе один парень с оперированным раком желудка на мой вопрос: беспокоятся ли о нём знакомые? ответил: «Нет, и я теперь понимаю, что раньше они мне были нужны больше, чем я им, поэтому и поддерживал связи». Похоже, это касается и меня.

Как, как жить настоящим, а не прокручивать в голове страшные сценарии? Это всё равно что с детства, просыпаясь, сразу начинать думать о смерти. Вместо игр, забав, учения. Безусловно, у меня какой-то сбой в мозгу, это началось давно, сколько себя помню. Как отвлечься? Чем? Отсюда такое пристальное внимание к своей ничтожной персоне, желание, чтобы все вокруг носились с тобой, как с ребёнком. Отчасти желание актёрствовать, это у меня от матери, быть в центре внимания. И с другой стороны — боязнь социума. Худшие прогнозы роятся в голове — ожидание страшных результатов анализа (хотя куда уж больше поставленного диагноза), опасение, как перенесу операцию и ночь перед ней… Нет, я определённо психопат. Не могу отключаться. Не могу осознанно отключаться. Эдакий перфекционист, думаю, чтобы всё прошло лучшим образом, хотя от меня ничего не зависит. Для романов это здорово, крутишь ситуации и так и эдак. Но для жизни… Жена договорилась об операции. На следующей неделе. Десять дней, которые потрясли меня.

Моя жизнь в последнее время была пустой. И её наполнил страх. А потом пришло время рака. И приходится по частям отдавать своё тело. Отправлять кусками в рай. Или ад. Я испил многие чувства до дна, до последней капли. Никакого усреднения, никакой защиты…

Я не готов к смерти! Совсем не готов. А разве к ней можно быть готовым?

Одноклассник передал привет от первой учительницы, с которой я не виделся больше сорока лет. Говорит: «Она спрашивает, как ты изменился, а помнит тебя что-то ей горячо доказывающим, с рубашкой, застёгнутой не на ту пуговицу». Я говорю: «Скажи, никак не изменился, и рубашка до сих пор застёгнута не на ту пуговицу».

Из моих 55 лет можно набрать, дай бог, год, когда я действительно жил. Всё остальное — прозябание. Да, можно написать ещё роман, потом ещё, но зачем? Написанное-то никому не надо, зачем же умножать сущности…

Странно, писал интеллектуальные романы, а всю жизнь дружил, с кем попало, ни одного знакомого моего уровня.

Воображение рисует мне картины одну ужаснее другой, мозг парализован страхом. Томительное ожидание, нестерпимое. Почему я, как все, не могу просто вверить себя врачам? Откуда это идиотское желание влезть во всё? Да ещё с полнейшим непониманием основ анатомии… В моей жизни давно нет действия (если оно вообще было). Нет общения. Нет жизни. И мозг разъедает сам себя. Если выкручусь, надо всё менять. Надо было менять гораздо раньше, лет тридцать назад. Цветы запоздалые. Расплата за бездействие.

Репетировал бессонную ночь перед операцией. Там, в больнице, среди чужих людей. И саму операцию. Воображал, как последними словами перед наркозом будут: «Надеюсь, проснуться без рака». Сумасшедший! Всё равно будет не так, как представляешь. Потому что прогнозы не имеют никакого отношения к реальности. Мои — точно. Вот урок, который надо извлечь. Капли здорового фатализма мне явно недостает. Надо покориться судьбе.

От мыслей мне делается невыносимо. И тут же, когда отпускает, вполне спокойно. Мысли — мои враги. Иногда делалось безумно жалко людей. Никакой мизантропии, только безмерная жалость. Тогда делалось легче.

Я слишком верю в слова. Мозг судорожно ищет выхода. И не находит.

Операция под наркозом — это репетиция смерти.

Если я не смогу вынести это, может, мне и не нужно жить? Отец своё вынес, да в молодости, пройдя войну, но и потом. Может, пришёл мой черед? Моё поведение недостойно мужчины. Вперёд, на пулемёты! Только вперёд, ни шагу назад! Операция? Значит, нужно пройти и через это! А если б не было рака, меня хрен сдвинешь, сидел же сиднем сорок лет…

Скорее! (Пишу пьяный).

Поразительно, но я боюсь не рака, как такового, а перемен, которые он внёс в жизнь. Страх в точности, как перед экзаменом. Это ненормально. Но вписывается в картину моих фобий. Выдержу ли я? Сдам ли экзамен?

Страх идёт от напряжения, нервного, умственного, психика даёт сбой. Надо уметь расслабляться, а лучше всё время быть в расслабленном состоянии.

Завтра — больница!

При встрече мне говорили: «Как хорошо ты выглядишь!» А у меня уже развивался рак. Вот и пойми, что мы видим из того, что видим…

Номер моей палаты (одноместной, с двумя высокими окнами и «удобствами») 314. Число «пи». И больше никаких ассоциаций! Никаких!

О бесконечной бессонной ночи перед операцией писать нечего. Передать её ужас всё равно невозможно. Такого в моей жизни не было. Укололи снотворное (как сказала сестра «провели премедикацию») — не действует. Повторили уже под утро — как слону дробинка. Лежал с закрытыми глазами, повторяя, как в бреду: «Лиза, Лиза…» Эту ночь я провёл на грани помешательства. И совсем не так, как представлял.

В операционную, а после в реанимацию везли на каталке. Как и других, которых я наблюдал раньше. Всё буднично, всё в точности так, как я описывал в романах. Меня вычистили как червивое яблоко. Вечером перевели в палату. Не пошевелиться, торчит катетер, дренаж, короче, «пи».

Неделя в аду. Больница быстро превращает в кусок мяса, на первый план выходит зад, в который всё время колют, колют…

О болезнях не говорят. Или только хорошее. Например, что чья-то знакомая работала в офисе, заболела раком груди, прооперировалась, прошла три курса «химии» и снова вышла на работу. Зачем? Я хочу рассмеяться, но живот болит из-за швов.

Да, смерть — табу. Как для пациентов, так и для врачей. Последние говорят лишь о своих достижениях. Они улыбчивые и одновременно строгие. С ними не забалуешься. Тебе навязывают роль ребёнка в детском саду, и ты быстро привыкаешь к своему лечащему воспитателю.

Целыми днями лежу на спине в проводах, трубках, под капельницей — как перевёрнутая многоножка. Жидкости (четыре капельницы кряду!) входит больше, чем пропускает катетер, мочевой пузырь переполнен, все мечты, как его опорожнить. Вот она инквизиция! Я тысячу раз готов сознаться во всех смертных грехах, в пособничестве дьяволу, в чём угодно…

Наркоз после операции ещё долго (если не навсегда?) эмоционально анестезирует, делая равнодушным. Никакого сочувствия, переживаний, страхов. Никаких сценариев будущего, сознание заключено в настоящем и только в нём. Сосредоточен на боли. Метания отсутствуют. А все мысли сводятся к тому, как бы перевернуться с бока на бок или принять положение, чтобы меньше давили швы. И когда будет стул. Это состояние животного. Но я, странным образом, не вижу в нём ничего предосудительного. Это внутреннее остекленение и амнезия ничто в сравнении с муками предоперационной ночи.

Урологический катетер вызывает массу неудобств. Да что там, ощущения просто непередаваемые. Организм противиться инородному телу, постоянно ложные позывы к мочеиспусканию (так мне объяснил на своем языке палатный врач). И главное, ничего сделать нельзя. Дни проходят в том, что прислушиваешься к этой постоянной щекотке. Остается терпеть, терпеть, терпеть… «Пообвыкнешь» — говорит медсестра. Пообвыкнешь, пообвыкнешь… Разве в этом слове не заключена вся наша жизнь?

Теперь я знаю, как умирают. Смерть банальна. И это её главная характеристика.

Лежишь беспомощный, и мучаешься метеоризмом. Живот раздут, давит на рану. Боль изводит не столько остротой (хотя это тоже бывает), сколько постоянством. Когда отходят газы (а это случается в несколько часов раз) — верх наслаждения. Да, это счастье, оргазм отдыхает. Газики — как их называют медсестры — пахнут лекарствами. Я — неженка? «Низкий болевой порог», — констатирует палатный врач. Как оказывается всё просто! Низкий болевой порог, повышенная чувствительность…

Почему, почему это случилось со мной?

Засыпаю со снотворным. Просыпаясь, отгрызаю ещё. Несколько раз за ночь. Днём вышагиваю по коридору с пластиковым мешком для сбора мочи. Он болтается у колена, выбиваясь из-под халата. Я опорожняю содержимое в унитаз, несколько раз в день мою пластик, провожу гигиену. «Не коллекционируйте мочу», — шутит палатный. Они юмористы, врачи. Но их шутки оттачивались годами. И всё равно я улыбаюсь. А куда деваться? Мне безумно жаль себя.

И как меня угораздило налететь на онкологию? Ночью, когда смотрю в окно (там видны звёзды), мне снова и снова кажется, что всё это происходит не со мной, а кем-то другим, который лежит на узкой казённой кровати. А я, Зорин, дома валяюсь на диване, смотрю на звёзды, мечтаю…

Добавили какое-то психотропное. Видимо, я чрезмерно разнылся, решили успокоить. Наступило ровное, холодное отупение. Подчиняюсь режиму — градусник, укол, завтрак (его я пропускаю, лежа в постели), обход врачей. Распорядок как в оранжерее. Да здравствует овощ Зорин!

Три дня с перебинтованными до колен ногами. Эластичные чулки предохраняют от тромбофлебита. Стопы (остального я не вижу) опухли, как при «слоновой болезни».

Странно, но я ничего не чувствую.

Мир открывается во всей своей простодушной наготе, стоит попасть в больницу, когда смотришь на него без очков, искажающих картину университетом, рефлексией, интеллектом…

Меня постоянно преследует чувство давно виденного.

Следствие наркоза?

Вижу во сне приятеля, год назад умершего от рака простаты (на почве политики расстались с ним плохо, и я до сих пор не могу себе этого простить). Говорим по телефону, как обычно раньше.

— Так ты же… — начинаю я, осекаясь.

— Нет, всё обошлось.

Меня переполняет радость.

— Правда?

Он молчит, только тяжело дышит. Ещё во сне я понимаю, что он умер.

Сняли дренаж — облегчение!

Как сказала Алла, делавшая перевязку: «Не заморачивайся, от тебя ничего не зависит, иммунная система дала сбой, может дать и ещё раз, живи, пока живётся».

Алла из Чувашии, моя ровесница, в Москве снимает комнату. Хозяин строгий, при нищенской зарплате денег у неё в обрез. В тридцать Алла осталась с двумя маленькими детьми — мужа сбила машина, виновного, как водится у нас, не нашли. Жили впроголодь: мука, картошка. Она ставила по домам капельницы — кто что даст, тем и питались. Недавно переболела раком, «отняли» грудь, «убрали» лимфоузлы (медики любят эвфемизмы). Прошла «химию», принимает гормоны. В Бога Алла верит безусловно. По воскресеньям отстаивает службу, ей это в радость. А больше некогда — работает.

В коридоре восемьдесят шагов. Я измеряю его, перемеряю снова и снова…

Процесс мышления слишком дорогой, энергозатратный. Так что думать, о чём непопадя, не стоит. А я полжизни продумал, бог знает о чём.

История необратима. Как и жизнь. Знать бы ещё в какую сторону она эволюционирует.

Где мои фобии? Где обычные страхи? Их нет! Боюсь, правда, результата гистологии, но это оправданно — придётся проходить химиотерапию.

Страшно бурлит кишечник.

«Это он начинает свою неистовую работу», — объясняет палатный и уходит. А я «ржунемогу», надо же — неистовую…

Точно, швы разойдутся.

Наполеон — мальчишка, в детстве не наигравшийся в солдатиков. Корсиканское воспитание сделало своё дело, он не придумал ничего умнее, как стать императором, а королями поставит кругом свою родню. Клановая система — как на Корсике, населённой пастухами и бандитами. Наполеон — мальчишка? До понимания этого надо было дожить. Рак избавляет от мифов. Начисто стирает преклонение перед легендами. Все эти гитлеры, юстинианы, сталины — их можно только презирать. Раз уж нельзя поместить в сумасшедший дом. Их заслуги? Успехи при устроенных репрессиях? Они могут надеяться лишь на невежественную благосклонность потомков. Увлекательно, конечно, читать про бесконечные победы, города, построенные на костях, мощные империи, созданные кровью и пОтом миллионов. Не самим же тогда жить! Нет, можно, конечно, и так — цель оправдывает средства (особенно, чужие), мы за ценой не постоим, всё для победы, государство всё, ты ничто, и т. д. и т. п. Но при одном «но». Нужно добровольное согласие. Уверен, что найдутся энтузиасты, пассионарии, готовые жертвовать собой. Но надо сначала спросить. А в случае отказа терпеть диктатора во имя святых целей, дать возможность уехать. Но ведь никто не спрашивал! В солдаты, на стройки, целину — палками загоняли в рай, который оказывался адом. И зачем все эти сверхдержавы, если нет счастья? И что от них останется? Разве рано или поздно, они не распадутся? Ещё одна иллюзия, сизифов труд…

Ну вот, опять свернул чёрти куда. А ведь писал, что процесс мышления энергозатратен. Особенно, сейчас, когда сил и так нет. Но в пятьдесят пять себя уже не изменить. Можно только осознать, каким прожил идиотом.

Дни окрашены радостью, если был стул (это случается нечасто). Это больше, чем всемирное признание, литературная известность. Это больничная нобелевка, только здесь всё по-честному, оргкомитет не подкупишь.

Стыд в больнице теряется быстро. Сразу после операции. Лежишь перед молодыми медсестрами голый с торчащей из сморщенного «огурца» трубкой, в открытую мочишься. Культура, воспитание, всё — условность. Ходить в «судно» — запросто! (До этого, правда, не дошло). Никакого смущения, никакой неловкости.

— Вы уже брали на кухне яблочный сок?

Моя соседка из 315, растрёпанная, в линялом халате.

— Это в пакетах?

— Да.

— Так там же одна химия.

— Тогда можно я возьму за вас?

Какой я бестактный!

— Конечно.

Закрываю дверь. И чего всю жизнь жаловался, что денег нет? И чего строил из себя бедного-несчастного?

Результаты гистологии обнадеживают!

Врач по утрам:

— Ну как себя чувствуете?

— Как живой.

Он улыбается:

— После операции вы выглядите лучше.

— Вы тоже.

Мы оба остряки, что ещё остаётся. Но этот диалог — за кадром. В реальности я неопределённо пожимаю плечами.

Сняли катетер — счастье! Дело идёт к выписке.

Я — жалкий, и вызываю у женщин материнские чувства. Свернувшись эмбрионом, накрытый капюшоном от халата, дремлю в предрассветной тьме. Пришедшая медсестра, откинув край одеяла, сделала укол. (С её стороны это любезность, по правилам надо идти в процедурную). Тихонько гремит коробка со шприцами. И сквозь сон я вдруг слышу: «Спи, кукушонок!» Ей двадцать семь, она годится мне в дочери. При других обстоятельствах я бы оскорбился, но сейчас блаженно улыбаюсь.

Кроме жены, которая приходит регулярно, меня редко кто навещает. И телефон по-прежнему молчит. Правда, я держу его в основном выключенным. Выйду из больницы — заведу новую SIM-карту.

Мое мышление не отражает реальности: я не предвижу событий, не угадываю будущего. Хотя усиленно воображаю его. Пятидесятипроцентное совпадение, как в рулетку, то ли красное, то ли чёрное. Тогда зачем? Может быть так, а может, наоборот. И всё приходит неожиданно. Как рак. Да всё на свете. И жизнь пришла неожиданна, и смерть, когда придёт. Да, лучше, чтобы была как у Цезаря. Мне остаются романы, в которых я — бог. Демиург, творец, создатель. Кого хочу, казню, кого хочу милую. Тут уж я своего не упущу! Романы — моя вселенная, а эта принадлежит другому.

Кто не перенёс рак — тот ничего в жизни не понимает. С тем не о чем говорить. (Это я бравирую).

Я, конечно, психопат. И раньше об этом догадывался, но теперь убедился окончательно. Вечером тщедушный старичок со слезившимися еврейскими глазами в коридоре остановил дежурную медсестру:

— Когда вы сделаете мне клизму?

— В порядке очереди, вы у меня не один.

— Давайте быстрее, а то я скоро должен спать.

Его, как в свое время и меня, готовили к завтрашней операции. Сестра говорит мне, оставшись один на один:

— Видал? А ему восемьдесят два года.

— Охренеть! Слоновая психика.

— Вот-вот, и будет спать, как убитый.

— А много таких?

— Полно.

Эта та самая медсестра, которая перед операцией колола мне снотворное, и видела творившийся со мной ужас.

Не жди, не бойся, не мечтай! Я повторяю это с утра до вечера, вышагивая по коридору (уже без катетера, что непривычно). И перестань быть человеком без кожи!

Я заметно повеселел.

О чём я могу написать, если даже не знаю, есть ли Бог?

Хожу с памперсами, вернувшись в детство. Протекаю, как прохудившееся ведро. (Бедные женщины, как я вас теперь понимаю!) Врачи, говорят, пройдёт. Стараюсь им верить. Заговариваю себя тем, что к этому возрасту у каждого своя болячка. А почему, собственно, должна быть у меня? Чтобы как у всех? Числа, статистика. Но я-то у себя один!

Их окна коридора виден морг — приземистое старое здание из красного кирпича. По утрам родственникам выдают там какого-нибудь Петра Ивановича или Ольгу Михайловну. Каждый день. Нет, эволюция определённо слепа. Или слепы мы? Да уж её цель, если такая и есть, наглухо закрыта.

Куда делись мои фобии? Страх, где твое жало? Правильно говорят: за компанию и жид удавился.

Теперь у меня появилась тайна. От мужчин в толпе меня отличает отсутствие простаты. Это метка. Она не даст забыть, что я — другой. Надо больше молчать, не связываться попусту с глупцами. А ведь я этим грешил. Ещё как! Надо срочно менять образ мышления. Чтобы эти мучения не оказались напрасными. Вернешься к прежнему образу жизни — вернется и рак…

В коридоре громкие голоса. Двое мужчин с катетерами из-под халатов выговаривают постовой сестре. У них общий туалет на два бокса. Сестра только что сделала женщине, которой завтра предстоит операция, клизму, и та им воспользовалась.

— С какой стати! — возмущается один, жилистый, с резкими чертами лица. — Это уже второй раз!

— Но она не успела добежать, — оправдывается медсестра. — К тому же у неё в палате нет туалета.

— Тогда пусть идёт к женщинам, — поддерживает жилистого сосед по боксу.

Сестра смущается.

— Какие проблемы, — встреваю я. — Можно в триста четырнадцатую, раз господа против.

Замолкают. А лица злые. Ох, не любит ближнего народ-богоносец, ох не любит.

Душевная анестезия постепенно отступает. Возвращается эмоциональная память, всплывают картины юности, детства. Похоже, я обретаю себя. Но прежнему — не бывать!

Я много вынес из этой истории.

1) Ужас легче переносить, чем представлять.

2) Все пройдет. А, возможно, уже прошло.

3) Гни свою линию, а на остальное не отвлекайся.

И главное — у меня давно не было желаний. И радости. И страсти.

Да, я, наконец, это осознал.

Надолго ли?

А лекарством от всех болезней запастись надо. Пистолет или цианид? В отравлении есть что-то женское, пистолет больше по-мужски. Но кто сказал, что я — мужчина? Наличие простаты это не доказывает. Тем более её отсутствие. Я снова паясничаю. Поправляюсь?

В ночь перед выпиской снова разыгрались нервы. Как жить? За окном все такие отвратительно здоровые, ставшие за это время чужими. Они вызывают смешанные чувства — от зависти до неприятия, от чуждости до страха. Стал жаловаться постовой медсестре. Я это умею. Начал исподволь, потом уже в открытую ожидая сочувствия. Говорю: «Удар еще тот, будто апперкот пропустил, надо пережить». У нее глаза смыкаются, но сочувствует искренне. А потом выясняется, что она из Твери, у нее маленький ребенок, и она за двести долларов приезжает дежурить в больницу. В её городе работы нет. Через две ночи на третью. Из Твери. За двести поганых баксов. Я чувствую себя негодяем. Интересно, о чём она думает, возвращаясь домой в поезде «Москва — Тверь»? Уж точно не о том, о чём в поезде «Тверь-Москва».

«Приспосабливаться, приспосабливаться, — твержу я с утра до ночи. — А что ещё остаётся?»

Взял в больницу плеер, много музыки — Бах, Рахманинов, Шопен. Но так ни разу и не послушал — ни сил, ни желания.

«У тебя не рак, а рачок», — бросил мне на ходу один из врачей, с которым я пытался завести разговор. Нечего сказать, умеют успокоить! Ещё полвека назад мой диагноз был приговором. А теперь, как пошутил палатный, это — «мужской насморк». Он, конечно, преувеличил, и всё же благодаря шагнувшей медицине я живу в долг. Это не стоит забывать.

День похож на день? Больше никакого повторения. Никакого!

Меня ждёт ослабление эректильной функции и «сухие оргазмы». Это в лучшем случае. И не скоро. Но я жив! Жив! Счастье — это когда ничего не болит!

Меня выписали. Похоже, с какими-то потерями я выпрыгнул. Что делать дальше? Надо ехать в Португалию. Почему в Португалию? А почему бы и нет?